Home

Advertisement

(окончание)

ГЛАВА XV

И ВСЕ ПОВТОРИТСЯ…


Пора ставить точку, а рука все норовит вывести запятую.
Нырнула глубоко, еще хватает воздуха, еще хочется задержаться здесь, где так явственно ощущается высота детства, где дорогие лица, где дом родной...
Пора возвращаться. Слетала перелетной птицей, а теперь уже всех внуков сносила в клюве к своему гнезду. Нынче летом побывал у моего дома, у истока моей жизни, и младший из мальчиков, Илюшка.
Нас встретил проливной дождь. Кое-как, под одним зонтиком, в босоножках по грязи дотопали до дома моих двоюродных племянников, дяди Дюшиного, а еще раньше бабы Тасиного дома.
Два дня дождь не переставал, обрезая нам намеченные пути. На стареньком дяди Дюшином «Москвиче» свозил нас на кладбище Андрюша, внук покойного дяди. Мокрые по пояс добрались до дорогих могилок: бабы Таси, дяди Дюши, дяди Миши...
А потом Андрюша подвез нас к моему дому. Не выходя из машины, через открытую дверцу видит Илюшка мой счастливый дом и то заветное окошечко на чердаке, от которого пришла в восторг Сонечка.
- Это вот та фигня? – спрашивает внук.
Он слегка ироничен, скрывает волнение, как и подобает мужчине. Две истории моего детства, про чердачное окно и цыган, у него самые любимые.
И тут сквозь шум дождя доносится отчаянный крик скворца. Еле взмахивая отяжелевшими крыльями, он мечется над крышей сеней. Так и есть, там, на потемневшей от дождя поверхности распласталось тело глупого скворчонка, выпавшего из гнезда.
Пропадет, вздыхаю я. Но в этот момент над лестницей, приставленной к сеням, показывается голова в удивительно знакомом платке, чья-то рука подхватывает скворчонка и водворяет его на место. И я знаю, что это мамин платок, мамина рука...
Взглядываю на Илюшку, он смотрит туда же, на крышу сеней, в его огромных темных глазах застыло изумление. И я надеюсь, что он видит то же самое, что и я, и когда-нибудь расскажет своим внукам не только о своей, но и о нашей жизни. И все повторится...
(продолжение)

ГЛАВА XIV

ВОКРУГ ЛЮБВИ


Сколько определений давалось людьми этому чувству, сколько умных слов о ней сказано...
А я думаю, что если Бог это Любовь, то и Любовь это Бог. Потому что они равнозначны. Без Бога и Любви нет жизни, нет мира, пуста незаселенная вселенная.
Любовь не рождается вместе с человеком. Она пребывает всегда. И просто ты берешь частицу ее себе, столько, сколько сможешь понести. А не можешь, так и вовсе не берешь. Но и когда черпаешь, ее не убывает, она все та же – полная чаша. Приникай, пей.
Я не помню, чтобы в моем раннем детстве вокруг меня были плохие люди. Горе было, и дурные поступки тоже, а люди все были хорошие, потому что любимые.
В детстве мы легче любим, если, конечно, любят нас, кто-то же должен научить младенца припадать к этому источнику. Мне повезло, любили меня, и любила я. И мир казался надежным и прекрасным, потому что у него были очень прочные и яркие стены, сотканные из любви.
Потом, в течение жизни, я училась нелюбви. Такая вот странная школа, наша жизнь, одного сразу окунет в нелюбовь и сделает нелюдем. Но и того, кто рожден в любви и насытился ею в детстве, тоже будет всеми силами отучать.
Ну и где она, эта твоя Любовь? Где это ты ее видишь? Отец с матерью ссорятся, «шлюха» к вам в дом приходила, хочет отца увести, с братом вчера подрались, соседи твоего клоуна распороли, где она, эта твоя Любовь?
Детство счастливо тем, что ни горе, ни обиды не разрушают главного, умения любить. Поплакал и простил. Детская душа умеет жить только в любви, вот она и ткет ее усиленно вокруг себя, как кокон, и прячется в нем.
Все было пронизано любовью: утро, вечер, лето, зима, каждая травинка, каждая птичка, всякая тварь живая. Впрочем, я тогда оживотворяла весь мир.
Держу в руках стеклышко от разбитой чашки, с ярким цветком в уголке. Каждый лепесток, глядящий на меня, источает любовь. Пальцы мои поглаживают лепестки, как можно гладить только живое любимое существо.
Мурка родила котят, они уже подросли, глазки раскрылись, и мама разрешает брать их на руки. Один на руках, а другая трется дрожащим тельцем о мою ногу. Беру и ее, прижимаю обоих к груди и слышу, как часто-часто стучат их маленькие сердца, наполненные любовью ко мне. И сама изнемогаю от любви к ним, таким крошечным и беззащитным. Хотя Васька вчера поцарапал мне руку, еще не зажило, но это он нечаянно.
Розовые язычки облизывают меня с двух сторон.
- Ты че делаешь, - беззлобно говорит Анна Ивановна, - чево ты с ними лижешься, глистов нахватаешься...
А я вчера видела, как ей тоже котенок руки лизал, а она их не мыла, сразу нам суп пошла наливать...
Рядом с любовью всегда потери. А где же им еще быть... Теряешь только то, что любишь. Нелюбимое и пропадет, так не жалко, это не потеря. А у нас сразу двойная.
Корова отелилась. Это-то радость. Теленок в доме, еще одна нечаянная любовь. Принесли его в дом, завернутого в старое одеяло. Весь мокрый, как будто только выкупанный, ноги не стоят, разъезжаются, он падает. На лбу звездочка, как у матери.
Поместили его на кухне, в углу за отодвинутым столом на подстилке из соломы. Нам с Юркой хочется ему помочь, поддержать, чтобы не падал, но бабушка гонит нас. А он не такой уж и маленький, почти с нас ростом.
Он очень упорный и быстро научивается стоять, а вот ест сначала из бутылки через соску, как маленькие дети. А потом мама тычет его блестящим черным носом в миску с молочком, сует ему палец в рот, учит пить молоко из миски. Он отфыркивается, машет хвостом, будто хочет сказать, сами так попробуйте, а потом смейтесь.
Первые дни у Жданки не молоко, а молозиво. Его варят, и оно становится, как холодец. Нас заставляют его есть, говорят, очень полезное. Нет уж, спасибо, после того парного молока я уже не пробую ничего полезного.
А вот Мурка, глупая, налопалась до отвала.
- Обожралась, дура, - говорит бабушка, когда Мурку начинает тошнить.
А если бы я наелась, думаю я...
Мурка долго мучается. Мама и бабушка прячут ее от нас в кладовку. Но мы слышим ее жалобное «мяу» все тише и тише.
Утром мама говорит, что папа унес Мурку к ветеринарному врачу. Сейчас-то я думаю, что она умерла ночью, и они ее рано утром закопали где-нибудь, чтобы мы не видели. А тогда мы с Юркой поверили.Read more... )
(продолжение следует)
(продолжение)

ГЛАВА XIII

…ДО ПОСЛЕДНЕГО СУДА


- Вы что, все с ума посходили! – папа умел кричать, когда сердился. – Что мне с этой запиской делать, задницу подтереть... Ты же не довезешь, потечет у тебя картофель... Как будете рассчитываться? Что я, враг себе?
И все-таки отпустил. Сыграла записка свою роковую роль. Обычно организации, покупающие у заготконторы картофель, производили расчет после получения продукции.
Тут все случилось, как и предвидел папа. Через несколько месяцев ожидания, когда деньги в банк за отгруженные пятьдесят тонн не были перечислены, он подал заявление в прокуратуру. Оказалось, что сам на себя. К сотням тонн картошки, списанным этой осенью, ему ничего не стоило прибавить эти пятьдесят. Но он поступил по правилам в стране, живущей без правил, и наступил на грабли.
Жена Мадиева, бухгалтер, устраивалась на работу в организации, подлежащие расформированию, запасалась документами, а потом на уже несуществующие организации поступал картофель. Его получал Мадиев, продавал на рынке, и через банк перечислял деньги в Сибирь. Продавал по рыночной цене, рассчитывался по государственной. Разница оставалсь ему. Впрочем, не ему одному. На суде потом прозвучит из уст адвоката, что в стороне осталась среднеазиатская мафия.
Когда взяли Мадиева, под угрозой оказался большой областной начальник. Нить тянулась далеко, в Среднюю Азию. То ли не захотели глубоко копать, то ли мафия откупилась... Нужен был стрелочник, и папа на эту роль подходил. Исключенный из партии, неважно за что, но пятно уже есть. И все эти годы не захотел восстановиться, а ведь ему предлагали. На нем и остановились, оборвав все нити и к большому начальству, и к мафии. Записка мешала, скрупулезный этот стрелочник, но и это можно было обойти.
Уговорили Мадиева показать, что дал папе взятку. И хоть вся организация знала, что папа не хотел отпускать картофель, что только записка сыграла роль, это уже не имело значения.Read more... )
(продолжение следует)
(продолжение)

ГЛАВА XIII

…ДО ПОСЛЕДНЕГО СУДА


Нам с братом было одинаково интересно и важно все знать не только о маминой, но и о папиной жизни. Папа редко бывал дома, но иногда зимними вечерами мы ловили его свободную минуту... Тогда он бросал в дальней комнате на пол тулуп, мы с Юркой устраивались с двух сторон, а в ногах, спотыкаясь и падая на нас, топталась Валюшка.
Долгое время, до двенадцати моих лет, мы не знали, что папа еврей. Никогда речь не заходила о национальности. Слова «немцы», «казахи» звучали только, чтобы что-то объяснить, почему Лидия с Эмилией Ивановной так странно говорит, почему от Ауткена необычно пахнет.
В детстве все люди представлялись мне людьми одной крови, родными. И даже когда Юрку или меня дразнили, мы не понимали в чем дело. Значение слова «жиденок» было от нас сокрыто.
Так что папина история воспринималась нами как история обычной русской семьи.
Что в папином рассказе правда, а что лишь детские представления, не знаю. Много раз я, уже будучи взрослой, расспрашивала маму обо всем том, что слышала от нее в детстве, и всякий раз то, что воспринялось, вообразилось в детстве, забивало более поздние уточнения.
Возможно, так и в папиной истории.
Родился папа в семье пимокатного мастера Фишеля Двойшеса и кастелянши драматического театра Лии Двойшес, в девичестве Шустер. Бабушка моя Лия, не увиденная мной даже на фотографии, умерла от сепсиса, оставив сиротами пятерых детей: Александра, Панну, Сару, Нюру и новорожденного Боруха, моего отца Бориса.
Через пять лет, по странному стечению обстоятельств, от той же болезни погибнет и мой дед по отцу, Фишель. Ему затянуло руку в пимокатный станок, и тоже сепсис - заражение крови. Пробился, промучился он эти пять лет с ребятишками, не женился, жалел детей, старшие, Александр и Панна, уже по хозяйству помогали немного.
Папа рос сиротой, без матери, и только до пяти лет знал отцовскую любовь. После смерти отца младших забрал к себе в Тюмень двоюродный брат матери. В Тюмени у богатого дядьки был кинотеатр, но папа рассказывал, что дядька обращался с ним, как с работником, что он, совсем малолетний, подметал кинотеатр, да, собственно, практически там и жил, ночевал, завернувшись в занавес от холода. Маленькими мы очень жалели папу, что на его долю выпало такое суровое детство. Став взрослой, я усомнилась в правдивости папиного рассказа. Не потому, что считала его выдумкой или не верила в подобную жестокость людей. Нет, просто я однажды сказала маме:
- Вы же нас пороли...
- Да ты что, никогда, - удивилась мама.
И тогда я в подробностях описала ей случай, сохранившийся в моей памяти.
- Вот только раз это и было, - рассмеялась мама, - да и порка-то не состоялась, дело обошлось одной угрозой...
Read more... )
(продолжение следует)
(продолжение)

ГЛАВА XII

ОДНОБОКАЯ РОДОСЛОВНАЯ

Мама, мама... Сколько я мечтала, чтобы жить вместе, рядышком. Лет десять уговаривала родителей переехать. Поездки домой были сладостны. Каждый раз, приближаясь к дому, я волновалась. Сердце билось чаще в предвкушении встречи с родителями, с домом.
Короткие встречи не утоляли, а только разжигали жажду быть вместе. Казалось, так будет легче и теплее. Не получилось.
Переехали мама с папой ко мне после моей операции, после страшного диагноза, опасаясь за мою жизнь. И я, боясь оставить детей сиротами, торопила их, уверенная, что жизнь моя за маминой спиной станет устойчивее и надежнее.
Но мама была уже не та. Пережив мою болезнь и потеряв дом, она потеряла и себя. Мне бы тогда понять, что это еще одно ее помрачение, но для этого нужен был трезвый отстраненный взгляд. А мои глаза тогда были обращены только внутрь, в поисках пути выживания ради детей. И оказалось, что мама мне в этом не помощница.
Не хотелось идти с работы домой. Весь вечер они с отцом сидят в своей комнате за закрытыми дверями и терзают друг друга упреками, зачем дом продали, зачем переехали.
Да еще брат как-то сказал мне по телефону: «Раз им у тебя плохо, значит, ты виновата».
Потом им и у него будет плохо, только тогда он поймет, что причина не во мне. Старое дерево не пересаживают. Погибнет. Папа легче приспособился, а мама не смогла смириться.
Уйду после работы куда-нибудь в сквер, сижу на лавочке и плачу. При живой матери я ее теряла. Исчезли близость, доверие, откровенность. Исчезло все то, ради чего был затеян переезд.Read more... )
(продолжение следует)
(продолжение)

ГЛАВА XII

ОДНОБОКАЯ РОДОСЛОВНАЯ


Как долго готовит нас вечность, чтобы явить на белый свет. Сколько поколений, судеб, историй. И вот встречаются два человека, и вся их генная память вкладывается в новое существо, отдельное, самоценное. Новый огромный мир души, ума, чувств. Самобытный, но и неодолимо вытекающий из далекого и близкого прошлого, связанный с ним кровно.
Так в тринадцатом году прошлого века вынырнула из вечности моя мама, Анна Ершова.
У меня получается какая-то однобокая родословная, потому что папа с младенчества остался сиротой, и то, что позади него, покрыто белой мглой незнания. И это горько. И я виню себя. Был момент, могла проявить терпение, настойчивость... А теперь уже поздно, не у кого спрашивать.
А вот мамина линия протягивается достаточно далеко, в семнадцатый век, пусть не летописью, но устным преданием. И гудит в моих ушах степной ветер, стелятся перед глазами белые ковыли. Скачут царские казаки, завоевывая Сибирь, и среди них мои прапрапрадеды, богатыри братья Скатовы.
Глядя на маминых братьев, Михаила и Андрея, и на бабу Тасю – мамину маму, я вполне представляю, какими они могли быть, эти братья Скатовы, если Михаил с Андреем всем притолокам кланялись.
Елизавета Скатова, моя прабабка, их потомок, выйдет замуж за Ефима Никифорова и родит мою бабушку Анастасию, упорно навеличивающую себя Тасей. А я все детство уговариваю ее зваться Настей. Это ж куда лучше, на мой взгляд...
Ершовы, Никифоровы, Скатовы, Кокорины, Немцевы, Бабкины... Эти фамилии звучат во всех рассказах мамы и бабушки. Всё родня: сваты, братья, дядьки, сестры, девери, шурины. Казаки, воины и земледельцы.
Елизавета Скатова и Ефим Никифоров вырастили четверых детей. Рожала Елизавета втрое больше, остальные померли в младенчестве. Остались бабушка моя Анастасия, братья ее, Михаил и Николай, и сестра Феодосия. Я видела ее, она приезжала с Дальнего Востока, очень похожая на бабушку, такая же высокая, только чуть поуже в кости, баба Дуся. Тридцатый год, расстрел Гриши и Михаила Никифорова разметал остальных по стране, так что двоюродного деда Николая и его детей я никогда не видела.
У расстрелянного Михаила было больше всех ребятишек – восемнадцать. Read more... )
(продолжение следует)
(продолжение)

ГЛАВА XI

ГЕНКА


Тетя Поля, соседка, забежала на минутку, взять у мамы помидорных семян, и задержалась на полчаса, сообщая последние новости. Они на кухне, я в комнате, готовлю уроки на завтра. Сижу у стола перед окном и вижу, как Валюшка, младшая сестренка, продалбливает лед маленькой лопаткой, торит путь, по которому лужа от навеса перетечет в бо́льшую у ворот. На ней валенки с калошами, и Анна Ивановна с крылечка кричит, чтоб в лужу не заходила, не то зачерпнет воды и ноги промочит. Валюшка что-то отвечает, мне не слышно. Пальма от будки вмешивается в разговор, подает голос, то ли бабушку, кормилицу, поддерживая, то ли Валюшку, подружку по играм, защищая.
Сгущается мартовский вечер, из окна в комнату проникает голубоватый свет сумерек. Я прислушиваюсь к разговору на кухне.
- А-а… - доносится мамин голос, - это тот Генка, которого в подполе держали…
- По три дня отчим не выпускал, - вздыхает тетя Поля, - кинут кусок, как собаке, и снова запрут.
Тетя Поля успела рассказать маме, что вернулся из колонии сын Пелагеи Прошкиной, той, что на Колхозной улице. На Дмитриевой тоже есть Прошкины, и у них тоже сын. Но этот пока не сидит, хотя потом тоже сядет.
Историю про Генку я слышала еще три года назад, его тогда как раз посадили за ограбление. Отец у него погиб на фронте. Матери повезло найти другого, но для Генки это обернулось трагедией. Не принял он отчима, а тот его. Но одному было семь, а другому – сорок. Порол он пасынка нещадно, но самое страшное, держал мальчишку в подполье неделями, взаперти, в темноте. Соседи хотели в милицию заявить, да побоялись.
Все Генкины преступления прошлые и будущие мама и тетя Поля связывают с его детской обидой и болью. Отроду на Руси всегда жалели преступника, как погубленную возможность иной, доброй, жизни. И я уже заражена этим.
Они еще долго вздыхают над Генкиной судьбой, а я под их разговор в мечтах спасаю Генку. Мне пятнадцать, в пятнадцать его посадили. Я пытаюсь представить, как он выглядит, вспоминая фильмы про исправившихся уголовников. Мы встретимся, он влюбится в меня, а я в него, и любовь сделает его другим человеком. Воображение рисует мне счастливое будущее рядом с Генкой. Это имя играет в моей жизни какую-то странную роль. Именно Генкой называл меня старший брат в раннем детстве.
Странно и таинственно переплетаются человеческие жизни. Мне действительно предстоит сыграть роль в судьбе этого парня, но вовсе не такую, какая грезилась. Read more... )
(продолжение следует)
(продолжение)

ГЛАВА X

ФАЕЧКА


Тонкая, как былиночка, не только от постоянного недоедания, но и от чрезвычайно изящного сложения, она была удивительно красивым ребенком. Во всем ее облике сквозило строгое, но необыкновенно женское начало. Длинная шейка чуть наклонялась то влево, то вправо, как будто ей было тяжело держать на себе голову, обремененную пышной косой. Волнистые волосы непокорно вырывались, образуя над прямым точеным лбом венчик, напоминающий нимб святых. В ней действительно было что-то иконописное: недетская строгость взгляда, утонченное лицо, прямой нос. Синие глаза смотрели пронзительно, ресницы на полщеки только оттеняли их странную, тревожащую душу, бездонность. Маленький алый рот, красиво и четко очерченный, оттенял бледность смуглой бархатистой кожи. И только цыпки на руках да школьная форма из дешевенького штапеля говорили о том, что она вовсе не княжеского рода.
Такой была моя первая школьная подруга Фаечка. Все в ней обращало на себя внимание и странным образом заставляло не только любить ее, но и жалеть, сострадать. Как будто ее будущая судьба уже наложила на нее печать, просвечивала в ней и вызывала жалость. Ее отец вернулся с войны больным, израненным, и очень скоро умер. Нищета, голод. Недостроенный дом остался стоять с непокрытой крышей, заливаемый дождями. Но так жило тогда большинство моих сверстников, а щемящую тревогу и сочувствие вызывала только Фаечка. Она очень старательно училась, дружила со всеми, и все же в ней сквозило что-то не детское, вызывающее особый интерес.
Фаечку полюбила наша учительница, Нина Павловна. Почти каждый день она забирала Фаю домой (они с мужем жили на территории школы и своих детей не имели), кормила ее, а потом они вместе делали уроки. Может быть, именно это и помогало Фае быть отличницей, а вовсе не ее способности.
И потом, когда ушла из-под крыла Нины Павловны, в пятом классе, она сразу стала учиться хуже. А после седьмого и вовсе бросила школу.
После уроков мы возвращались вдвоем, доходили до дома Нины Павловны и здесь расставались. Я любила Фаю, и все же мне было немного обидно, не потому, что она идет сейчас туда, а потому, что мне нельзя с ней. Иногда, правда, приглашали и меня. Я помню просторную светлую комнату, стол у окна и радость, детский восторг от того, что вот и на меня пала частичка любви, которая доставалась Фае. И до сих пор сентябрьский тихий свет того дня, когда мы сидели за большим столом, ели вкуснющий, как мне казалось, суп, свет этот каким-то чудным образом живет в моей душе. Ах, как немного, оказывается, ей надо, этой самой душе, чуточку любви и внимания, чтобы жизнь трепетала в ней, не покидала ее.Read more... )

(продолжение следует)
(продолжение)

ГЛАВА IX

БРАТИК


Возможно ли жизнь вместить в какие-либо рамки, уложить в определенную форму? Все стараюсь это сделать, да и я ли одна, а она пыхтит и лезет со всех сторон наружу, как тесто из квашенки.
У меня был еще один старший брат, тоже родной и тоже Юрий. Не укладывается, вылезает из формы, но факт. Только он не успел побыть Юрием, он остался навсегда Юрочкой. Сохранилась единственная фотография, где полугодовалый братик сидит на стуле. Не по земному красивый, в платьице с кружевным воротничком, из-под платья две босые ступни. Отчетливо виден каждый крохотный пальчик. И щеки, кажется, тронь – брызнут молоком и медом. Рот открыт в крике, громадные глаза наполнены слезами, но уже готовы улыбнуться. Не хотел фотографироваться, не понимал, зачем мама бросила его одного на стуле перед страшным трехногим чудовищем, направившим на него единственный громадный глаз. Но мама стоит рядом с чудовищем и улыбается ему, и он сквозь слезы уже готов ответить ей ослепительной улыбкой. Он не плакса, он весельчак и хохотун, и брови-шнурочки уже взлетели над заплаканными глазами, освобождая их для улыбки.
Я изучила фотографию наизусть, до мельчайших подробностей, до ноготков на пальчиках, до рисунка воротничка в виде сцепленных снежинок, до надорванной ткани сиденья стула. Тогда, в детстве, изучила так, что и сейчас вижу, словно фотография у меня перед глазами.
Чудный ребенок, мой братик, смотрю на него и не понимаю, почему я, мама, папа, Юрка, мы все живы, а Юрочки нет. И как это нет, когда он такой, неистребимо живой, смотрит прямо мне в сердце, пронзая его болью. Я живу, а его нет.
Мама часто рассказывала нам о Юрочке, словно словами воскрешала его. Год и два месяца, всю его короткую жизнь, она помнила в подробностях до последнего часа собственной жизни.
Юрочка был вторым ребенком, до него девочка родилась мертвой. Когда папа ушел от Ксении к маме, он оставил двух детей и жену беременную. Она родила еще двойню, но домой вернулась одна. Ходили слухи, что Ксения «приспала» намеренно ребятишек. Не берусь судить. Может, просто горе подкосило ее силы, поэтому не доносила, родила очень слабеньких, не способных к жизни. Бог дал, Бог и взял.
Но ответно взял и у мамы двух. Чужого горя не бывает. Ксения оплакала, оплачь и ты.Read more... )

(продолжение следует)
(продолжение)

ГЛАВА VIII

ЗАПАХИ… ЗВУКИ… ЦВЕТА…


Бывают дни, месяцы, годы, когда исчезает, теряется полнота ощущения жизни. Словно и не живешь, а томишься жизнью, ее тягостным однообразием, не праздничностью. И вдруг что-то совсем обыденное словно сдернет серую пелену. Лай собаки вдалеке, сиреневый свет сумерек за окном, оледеневшие ветки тополя на фоне темнеющего неба. В одно мгновение все изменится, осветится неясным волшебным светом. Душа замрет от предвкушения счастья.
- Боже мой, да как же я живу, не замечая, как прекрасен мир.
Но ведь было, было когда-то иначе, не так. Когда каждый раз я утром просыпалась в ожидании счастья. Это называлось детством. И все, что в теперешней жизни выводит меня на узкую тропинку, ведущую к счастью, оно приходит оттуда, из детства. Запахи, звуки, образы. Нет, они возникают здесь, сейчас, но их волшебная сила оттуда, из глубины тогдашнего чистого божественного восприятия.
Опять косилок слышен разговор. Трава послушно никнет городская, а мне трава мерещится другая… Мерещится трава детства…
Каждый раз, когда в городе начинают косить газоны, и я в городских запахах улавливаю этот чуждый городу, но такой дорогой, такой памятный сердцу запах увядающей скошенной травы, я сразу оказываюсь там, в моем прекрасном детстве.
У нас всегда была корова. В районном городке многие держали коров. Только те, кому не по силам запастись сеном, страдали без них.
Папа часто брал нас с собой на покос. Это настоящий праздник – смотреть, как косильщики идут друг за другом, чуть отставая, беря следующую полосу, отводя косу вправо, и красивыми плавным сильным движением приводя ее к левой стопе. Для меня тогда было загадкой, как они не резали себе ног. Я бежала параллельно, чуть в стороне, вздрагивая при каждом взмахе косы и удивляясь, что ноги все еще целы.
Трава на солнце быстро жухла, подвяливалась, источая богатый аромат разнотравья. Мы ползали по стерне, собирая спелые крупные ягоды полевой клубники, лишенные теперь травяной защиты.
Проходило время, и вот уже сухое ароматное сено привозили домой. Этот стог на колесах, когда почти не видно грузовика, назывался «мажара». Обычно сено привозили вечером, в сумерках, пока мужчины весело сбрасывали его, заполняя все пространство двора, мы с Юркой прятались по углам, чтобы взрослые не увидели, не прогнали домой спать.
Но вот уставшие работники уходят в дом, ужинать, помощников полагается хорошенько накормить, и у нас с братом остается счастливых полтора часа, теперь уже до глубокой ночи. Задыхаясь от пряных запахов, забираемся на самый верх сваленного сена.
Босые ноги, спины, плечи покалывают сухие былинки. Щекотно, весело, блаженно. Звезды смотрят прямо в глаза. Я не помню, о чем мы говорили, но хорошо помню тихий восторг этих ночей.Read more... )

(продолжение следует)
(продолжение)

ГЛАВА VII

ВИЮТЬ ВИТРЫ...


Что у нас сегодня? Новый год? Восьмое марта? Седьмое ноября или Первое мая? Ой, не помню… Сейчас, только посмотрю, что на столе. Если яйца крашеные, то, наверняка, Первое мая, потому что Пасха всегда где-то рядышком, и когда красят яйца на Пасху, и мама выводит ювелирно воском на части яиц «Христос Воскресе!», то обязательно красятся яйца и с другой надписью – «Да здравствует Первое мая!» Если на столе сельтесон, и в комнате елка, то, конечно, Новый год. А сельтесон потому, что желудок свиной надолго после забоя не оставляем. Впрочем, неважно, какой праздник. Главное – гуляем. Нам, детям, веселье. Взрослым – отдушина для души в не шибко веселой жизни. Позади коллективизация, война, разруха. Потери, потери, потери…
Ни еда, ни выпивка не утоляют какой-то иной потребности души, выплакаться, покаяться, утолить печаль. Помогает только песня, в нее вкладывают всю боль или удаль, поют так, что стены содрогаются. Самые любимые – украинские песни, как же иначе, казачье семя. «Виють витры…», «Середь долины ровныя…», «Лэжить мой нелюб…» И русские песни все печальные: «Из-за острова на стрежень…», «Раскинулось море широко…», «Там вдали, за рекой…» В каждой песне горе, печаль, утрата. Как в жизни.
Поют многоголосно, мама или ее подруга, тетя Феня, уходят в подголоски, высоко-высоко звенят их голоса, а где-то внизу папа с тетей Марусей. Все нашли свои места, всем голосам удобно жаловаться и плакать. Поют самозабвенно. У них такие лица, какие сейчас вижу у молящихся в храме. Песня заменила исповедь и молитву.
Анна Ивановна и баба Тася зовут нас на кухню, ужинаем там. То же самое, что на праздничном столе. Только бабушки едят свое отдельное, у них, что ни праздник, то пост.
- Да и нечего нам беззубыми ртами шамкать рядом с молодыми, - говорит Анна Ивановна.
- Каждый сверчок знай свой шесток, - добавляет баба Тася, сдабривая рыжиковым маслом картошку с капустой.
Оторвали нас от самого главного. Мы с Юркой под столом угадывали, где чьи ноги, развязывали шнурки и расстегивали сложные застежки женских туфель. А ноги отодвигались от нас, мешали. Один раз одна нога даже пнула Юрку, а потом под скатерть заглянуло строгое папино лицо, и папин палец погрозил нам.Read more... )

(Продолжение следует)
(продолжение)

ГЛАВА VI

ПРИШЛЫЕ ЛЮДИ

Так получалось, что дом наш всегда был полон пришлыми людьми. И мне в детстве казалось, что все люди – одна большая семья, все – родня. Просто дом наш маленький, всех сразу не вмещает, поэтому одни уходят, другие приходят. А там, снаружи, еще много людей, которые тоже родня, и когда-нибудь появятся. И я всех ждала и готовилась встречать и любить.
Какое-то время у нас живут две женщины, немки. Это я сейчас знаю, что они немки, а тогда мне просто странно, что они взрослые, а многие слова выговаривают неправильно. Эмилия Ивановна и Лида. Эмилия Ивановна спит за шифоньером, которым перегородили комнату, а Лида у обогревателя, самое теплое место в доме. Мы с Юркой вечерами любим сидеть на ее кровати, и она рассказывает нам страшные истории. Про Русалочку, про Золушку, про Герду с Каем и Снежную Королеву. Потом мы узнаем, что это сказки, и кто их написал. А тут мы, замерев, у обогревателя завороженно слушаем и верим, что Лида нам рассказывает то, что видела сама.
- …И фтрук окно распахнулось и оттуnа тохнуло холотом и фетром, и флетела острая снешинка и попала ф клас Каю и проникла в сертце.
За окном метель, на столе керосиновая лампа, я вижу, как трепещется ее фитиль от ветра из распахнутого окна, я с напряженным вниманием вглядываюсь в темноту ночи, и возникает прекрасное злое лицо Снежной Королевы.
Бабушка гремит посудой, расставляя на столе тарелки с кашей, и видение исчезает. После ужина я пристаю к бабушке. Она переселилась на сундук, а в ноги подставляет стулья. Я прошусь на ее место.
- Ну, хоть один разик!
- Дак ведь я-то на твоей кровати не помещаюсь, - возражает Анна Ивановна. – Ну, ладно, пробуй, на печку переберусь.
И вот я на сундуке. Мне стульев в ноги не надо, я и так помещаюсь. Только вот что-то давит прямо в ребро, залажу рукой под полушубок, подстеленный под меня. Ага, догадываюсь, это же обивка от сундука. Как же бабушка тут спит? Пробираюсь в темноте к ней на кухню, трогаю свисающую с печки пятку.
- Баб, там у меня ребра болят от этих железяк.
- Я ж тебе говорила, спи на своей кроватке, это у меня бока луженые, ниче не чуют, а у тебя еще тело нежное, не гнутое, не каленое, - ворчит бабушка, осторожно спускаясь с печи.
- Как это? – удивляюсь я.
- А так это, поживешь – узнаешь… Жизнь, она и согнет и закалит, терпеть научит.
- И железяк не чувствовать? – уточняю я.
- И железяк, - подтверждает бабушка, провожая меня до кроватки, - спи, полуношница, весь дом подымешь.
Я лежу тихонько, прислушиваюсь к дыханию мамы, папы, Юрки. Вот бабушка в другой комнате ворочается на своем сундуке. Он кряхтит и постанывает под ее тяжестью.
Сквозь закрытые ставни просачивается луна, и лунный луч ложится полоской на Юркино одеяло, разрезая его пополам. Под полом ощущается какая-то возня, это Мурка ловит мышей. Дом живет своей тайной ночной жизнью. Тишина наполнена вздохами, почти неслышными звуками, шорохами, вот скрипнула половица, хотя никто не ходит, вот чуть шевельнулась ставня. Но мне не страшно, мне сладко, тепло и покойно.
Утром Эмилия Ивановна начинает шить для меня платье снежинки. Скоро Новый год. Машинка старая, еще бабы Тасина из Волчанки. «Сингер» - говорит Эмилия Ивановна, и я удивляюсь, что и у машинок бывает имена.
- Это имя или фамилия? – переспрашиваю я.
- Фамилия, - Эмилия Ивановна откусывает зубами нитку, и у нее получается смешно – «вамилия».
- А как ее зовут?
- Кофо?
Эмилия Ивановна строчит быстро, как только пальцы под иголку не попадают. Я стою рядом и каждый раз замираю от ужаса, когда ее пальцы вместе с марлей приближаются к иголке. Но она всегда успевает их убрать.
- Ну, у машинки фамилия Сингер, а имя?
- А имя у нее, как у тебя, Каля Сингер, - весело отвечает женщина.
- Так не бывает, - не верю я, - у них не бывает таких имен, как у человеков.
- Растефайся, путем примерять.
В доме еще холодно, я стаскиваю нехотя свои семь одежек, зябко поводя голыми плечами. Платье мне не нравится. Марлевое, тонкое, на лямочках оно некрасиво обвисло на мне, и сквозь него просвечивают мои толстые шаровары.
- Потожти, - смеется Эмилия Ивановна, видя мое расстроенное лицо. – Фечером ратоватса путешь, платье тфое фечером красифое путет.
К вечеру платье, накрахмаленное, отутюженное с подшитым подъюбником, с крылышками, осыпанное блестками из слюды и отороченное ватой, превращается в наряд Золушки для бала. Я, обняв Эмилию Ивановну, шепчу ей в ухо:
- Вы фея?
- Ну, какая же я фея, я шфея, фитишь, фот, просто портниха и фсе. Фот ты смешная тефочка!
Но я не верю ей и жду еще карету, лошадей и принца.
А потом они с Лидой исчезают из нашей жизни. Им можно возвратиться домой, и они уезжают. Прощаются. Плачут. Они-то знают, что навсегда, но для меня еще сокрыто значение этого слова.
- На будущий год, - говорю я, - я уже вырасту из снежинки и ты сошьешь мне новую.
- Латно, - вытирает слезы Эмилия Ивановна, - я тепе еще на сфатьпу сошью.

Read more... )
(продолжение следует)
(продолжение)

ГЛАВА V

ОТ СУДА С НЕДОБРОЙ СЛАВОЙ…

Как-то живем… Тянем лямку… Иногда по велению жизни встряхиваемся, прорываемся сквозь ее обыденность и оцепененность, начинаем чувствовать в ней иной, сокровенный, глубокий смысл, взаимосвязь событий, поступков, дел. А может, так и не начинаем, не просыпаемся, не видим неотступного взгляда Божьего, Вечного Суда, и поспешно постыдно творим свой мелкий корыстолюбивый человеческий суд. Суд земной.
Не судите, да не судимы будете… Это не про нас. Ничего нет слаще суда над другим. Эта сладость затмевает в сознании возможность суда над собой… Или сама возможность этого завтрашнего суда только подогревает мою сегодняшнюю страсть? О, дай мне Бог, убить сегодня всех врагов, чтоб завтра некому было убить меня?.. Страшная темнота сознания. Черная пропасть. И что самое ужасное – обыденная.
А там, в тридцатом, начинается суд над моим родом. Суд земной.
Нет, он начался раньше, еще в девятнадцатом веке, когда дедушкин отец, Николай Тиханов, рабочий человек, замахнулся на власть, восстал на царя. Захотел судить, и сам был осужден и выслан в Сибирь.
А может, суд начался еще раньше, в семнадцатом веке, когда (по семейному преданию) мои прапрадеды братья Скатовы, богатыри-казаки царские, ростом под два метра, дрались с киргизами. И старший брат Михаил выхватывал из седла мелкорослого легкого воина и, размахивая им, как палицей, ломая хрупкие кости, крушил им его же соплеменников?..
А может, начало суда состоялось так глубоко во времени, что туда уже не дотянешься взглядом…
Read more... )
(продолжение следует)
(продолжение)

ГЛАВА IV

ДОЛГИ МОИ СВЯТЫЕ


Нельзя войти дважды в одну и ту же реку... Потому что вода утекает, убегает, и ты входишь уже в другую воду.
А в реку жизни, можно ли войти в нее второй раз, снова погрузится в живую воду детства? Река жизни тоже течет и впадает в океан пакибытия.
Почему чем старше становишься, тем чаще обращаешь свой взор в детство, откуда начинается твоя жизнь? Да и оттуда ли она начиналась? Все мы родом из детства? Или мы все-таки родом из вечности, выныриваем из нее в реку жизни, течем с ней какое-то время, чтобы снова уйти в вечность?..
Мне много раз приходилось глядеть в глаза новорожденных. Вот он, легкий, спеленатый, у меня на руках. Смотрит на меня, глаза в глаза. Великий миг соприкосновения с вечностью, которая еще живет в глазах младенца. Сердце мое останавливается, и слезы подкатывают к горлу. Такого взгляда больше ни у кого из живущих на свете не встретишь. Только у святых на православных иконах. Взгляда из вечности, бездонного, проникающего в сердце, вопрошающего о самом главном. И слезы, душащие меня, свидетельствуют об отсутствии этого, самого главного, устремленности к жизни вечной.
Read more... )
(Продолжение следует)
(продолжение)

ГЛАВА III

НЕ ПРОСИ ОБРАТНОГО…

Мы жили на одной улице. Наискосок. Перебежать дорогу и все. Мы вместе. Я и подруга раннего детства. Тоже Галька. Ровесница. Черноглазая, черноволосая, как жучок, и глаза пуговки.
Дружили мы хорошо и долго. Потерялись уже во взрослом возрасте, она переезжала с места на место, то Казахстан, то Украина. Переписка как-то иссякла, оборвалась, потерялись адреса, хотя я не оставляю надежды найти свою давнюю подругу.
А тогда, пятилетние, мы были не разлей вода. Целыми днями вместе, и проказы общие на двоих. Как-то натерли губы красным горьким перцем в надежде, что они станут такими красивыми, как у Галькиной тети Веры. Не помогало никакое смывание. Операция была проделана тайно, и признаться взрослым мы не смели, неотложную помощь оказывали себе сами. Горели не только губы, но и я зык, первым делом, когда начало жечь, мы, конечно, облизали губы. Разинув рты, мы, две пятилетние дурочки, носились по улице, остужая огонь.
Галькин отец, Валентин Горбунов, воевал и погиб в сорок четвертом. И тетя Надя, милая красавица, с двумя дочерьми (была еще старшая - Лиля) поселилась к своим родителям, Ивану и Марии Щепко. Галькина бабушка стала и моей на всю жизнь. Бабуся. Мы звали ее только так.
Жили они в избушке, ушедшей глубоко в землю, так, что входить нужно было, опускаясь вниз. Маленькие оконца на уровне земли, низкие потолки, хотя внутри было достаточно просторно, всей и мебели-то – две кровати да стол.
Read more... )
Продолжение следует.
(продолжение)
ГЛАВА II.

ДОМ РОДНОЙ, ИЛИ ВОЗВРАЩЕНИЕ

Иногда у меня возникает ощущение, что я поднимаюсь с каждым годом выше, выше и смотрю на жизнь свою, на ту, что осталась позади, как бы сверху. И многое мне там, внизу, дорого, а за многое больно и стыдно.
И где-то там есть островок, почти затянутый дымкой времени, маленький зеленый островок моего детства. Дом родной, огороженный от остального мира, с одной стороны сам дом, длинный, почти пятнадцать метров, с другой, напротив – навес, сарай, сенник. А с двух сторон забор, плотный, высокий с улицы и низенький, отделяющий двор от огорода.
Большой двор, у сарая собачья будка. Дом беленый, ставни и наличники синие. Крыша покатая из досок, потемневших от времени. Перед домом палисадник, а в нем неистребимое дерево – желтая акация. Каждую весну ее срезают под корень, но за лето она успевает вымахать под самую крышу, закрывая окна. «Застит свет», - говорит бабушка.
Сейчас дом уже другой, не такой, каким остался в сердце, в душе, в памяти. Другие хозяева, другая жизнь. После того, как его продали мои родители, он уже трижды переходил из рук в руки. Видно наша тоска по дому мешала новым хозяевам укорениться в нем.
Первые хозяева сразу сломали русскую печь, занимающую добрую четверть кухни. Read more... )
Продолжение следует.
Глава I.
И ПЛАКАЛИ ПТИЦЫ...

Сквозь ликующее веселье трелей прорываются явственно различимые судорожные вздохи, всхлипы, не утоленные весенней радостью возвращения. И зачем было улетать? В какую-такую обетованную землю? Или обетованная как раз вот эта, наша, куда они теперь воротились? Может быть, они и сами не знают, зачем летают то туда, то обратно, подчиняясь неведомой воле. Оттого и плачут. И счастье возвращения не утоляет печали расставания с тем, что остается вдали. А осенью снова улетать, оставляя часть души. Слезы радости, слезы печали, вечные слезы разлуки.
Мама уверяет, что это тот же самый скворец, но он смотрит на меня чужими, неузнающими, глазами. Нет, мы не знаем друг друга, а тот клевал с моей руки крошки хлеба. Значит, они не возвращаются, и каждый раз прилетают другие? И получается разлука навсегда? Живут же, никуда не улетая, воробьи и вороны.
- Ну, эти-то всеядные, - вздыхает бабушка, - че попало нажрутся. И холода не боятся... А скворушка - птица нежная, горлышко застудит...
В вороньем «карке» и воробьином «чик-чирике» слез не слышно, хотя, кто его знает, у каждого свое горе, может, они осенью умирают от зависти, когда другие летят на юг. Ведь я тех, улетающих, люблю больше. На них печать тайны, недоступной мне. Больше моей любви они любят свободу. Сержусь, но прощаю.
Read more... )
Продолжение следует.

НЕПОСЛЕДНЕЕ ЦЕЛОВАНИЕ

  • Apr. 17th, 2008 at 11:18 PM
(Прощальная притча)

«Омыеши мя, и паче снега убелюся»
Пс. 50

Встречаются в жизни люди удивительно светлые, одно их присутствие делает действительность терпимой.
Таким светом была она – дорогая моему сердцу подруга. Имя ее полностью совпадало с ней. Людям милая, Людмила. Я называла ее Людмилка или Людмилочка.
Уже три года как ее нет. Наверное, на земле не стало темнее, потому что свято место пусто не бывает, и жизнь поставила другой светильник по эту сторону бытия. И я не могу сказать, что душе моей стало мрачнее, когда Людмилка улетела, иначе зачем ее свет, если он так быстро погас. Мне не хватает ее не духовно, тут она всегда рядом. Мне не достает ее физически, материально: прикоснуться к руке, припасть к груди, посидеть молча - глаза в глаза. Вот почему приникают к дорогим могилам, вот объяснение тайны целебной силы мощей святых. Они все еще источают тот Свет, которым светили людям на земле. И Свет этот вечен.

***
Когда-то давно Людмилка вела на телевидении детскую передачу. Прекрасный журналист, красивая женщина. Всем нравилось, как она это делает. А меня что-то останавливало в ней. Мы не были лично знакомы, я судила только по экранному образу, и он меня не устраивал, пожалуй, какой-то излишней свободой, переходящей, как мне казалось, в развязность.
Read more... )

Tags:

ВАРВАРИН ДОМ (ч.I)

  • Apr. 9th, 2008 at 11:56 PM
Больше всего на свете Варвара любила индийские фильмы за то, что жалостливые и хорошо кончаются. «Танцора Диско» смотрела восемь раз. И всякий раз плакала. Знала наперед, что хорошо кончится, а не плакать не могла. Как не плакать, когда горе видишь. Это уже потом можно радоваться, когда все обустроится. Потом, после слез, и радость полнее. Она даже мелодию одну запомнила из этого фильма и мурлыкала ее себе под нос, сидя ночью в будке на посту и глядя в окошко.
Будка стояла на одной из тихих улочек большого города, там, где город уже походит на деревню, где маленькие частные дома, огороды и лавочки возле ворот. Это напоминало Варваре родную Пахомовку, куда каждый год в сентябре, взяв положенный отпуск – восемнадцать рабочих дней, она отправлялась повидаться с бабкой Пелагеей и помочь ей выкопать картошку.
У бабки было хорошо, но тревожно: оставляла за себя временного человека – вдруг что не так сделает.
- Ты, бабуся Поля, недопонимаешь, – втолковывала она старухе за вечерним чаем, когда та недоумевала: все от работы бегут, а эта на работу. – Ить одна я, никакой замены нету. Меня в конторе уважают, говорят, часовой на посту.
- Часовым-то, поди, поболе твоего платят, – вздыхала Пелагея. – Отвыкла ты от меня, вот и бегаешь...
Варвара утыкалась мокрым от слез лицом в морщинистую Пелагеину щеку:
- Я бы и тебя забрала. Не то поедешь?
Пожалуй, ей для полного счастья там, в городе, не хватало только Пелагеи да вот этого их огорода. «Но опять, – думала она, – когда бы я в огороде чё делала? Да и бабусе в моей будке тесно покажется, она тут вольготно жить привыкла».
Работа у Варвары и впрямь была необычная. Read more... )

Tags: